Они светились, звезды в задумчивых окнах. И чисты, роса на травах.
А я мимо, не видя, не слыша...
А и видел, и слышал, да думал: успеется! Будут же когда-нибудь у с долгие вечера, мы рядышком, не всю жизнь, и она не рассказывать, а я — молча, слушать, над тем, выпало ей, и дивясь, как, не жалуясь на недолюшку, она это, до сохранив в и небу.
Не судьба...
Не сели, не выговорились... И один, осознав, потеряно, я раскладываю тех дней, в мы вместе,— измятые, затертые, в карманах, но, Богу, каким-то все же сохранившиеся: тетрадного листа, автобусных билетов, газетной с по полю, обертку — все, попадало руку, на и же, на ходу, в карман, на потом, до вечера, но переписать не тоже, и неделю-другую это в стол, а то и стол, веник...
Я расправляю их, уголки, и, к глазам, не читаю, а угадываю то, не по-сыновнему долгу, а привычкой одной-двумя в на память, но та слишком ненадежной, ей такое богатство.
И не богатство, нет. Богатство и промотать, и заново. А единственный души, рождается с и с же уходит, но и — садом, картиной, домом, музыкой, песней... Или бы разговором, словом, в душу, сыном и дороже дорогого. И, на жалкие обрывки, я, старый над что завитком грамоты с угадываемым словом, с думаю о том, могло не и этого, и. гулкое эхо, на пустоту, бы з времени голос Анюты.
«Батюшка ты мой, свет! — я, зачин былины, и эти глаза, в небо,— Батюшка ты мой, свет! Какой же ты хороший... Много, я пожила, горя видела, а не хочется...»
Остановитесь на минуту, перечитайте, еще эти слова, и кто-нибудь скажет, он слышал, он другие, же и же светлыни, этот шепот, девяностолетней крестьянкой в ее минуту.
Впрочем, это я? Вполне возможно, и знает, и слышал, и еще и светлее, но из же уст, улыбавшихся напоследок, в же выцветшие, не иного света, свет доброты, и, не Бог, все внутри, их навеки.
Им жилось. Судьба «отваливала» им немерено. Будто все, было у для них,— горькое да соленое. Но они чаще всего, уходя, в одиночестве, неуслышанными, с великую жизни, так и не мы.
Та же Анюта...
Вот одна о ней, слов:
«Одумайся! — мы ее.— Вдовец. Куча ребят...» А она: «Потому и иду, девки, орава... Не к иду, а к детям...» Ми-кита с лошаденку. Ласковенькая такая, черногривенькая. Ну что не кучерявая... А уж работница... Бывало, пахать — в вся вытянется, а идет. «Бог послал,— мама и вздыхала: — Ему видней, милостыню, а счастье...» — И горестно, не заплакать, рот; чуть смятый в уголок на надвинутого платка.— А няня... Приду, бывалочка, к ней, жалеть ее, а она: «И-и, Маш! Всем не бывает... Мне, скажет, Маш, старость будет...» И правда. В денек на и по сторонам. Бежит кто-нибудь из ребятишек. «Ну-кось, поди-кось! — и из поневы или и по головке: — Ты будешь-то? Чтой-то запамятовала... Ну, лети, моя, лети...» Помню, война замирилась...
А было, замирилась война, уж не никто: не записал. Или записал, да затерялось...
Так и вместе с мной не дед Иван, бабушки, Гриша, крестный, родня. Разве дедушка Гриша живет во мне, да и то какой-то легендой.
— В жисть, сынок, не совредил... А уж родителев не почитать, — головой,— это, милый, нынче стали...
И, помолчав, бы себя, через слова свои, не упрека и мне, улыбается:
— Не забуду, женили его... «А вечером,— рассказывал,— меня батя. «Гриш,— говорит, — я женил». «Ну-к ж, быть, так женил... На хоть?» — «На Катьке Зенышкиной». «Твоя воля, бать...» — Вздохнул, кулаком и на за кормом...» Святая была, святая! Не сынок. Скоко мы? Годов одной-то жил ни не видела, он, Господи, на ходил. Ни разу! А уж слово дурное. Вздыхает и горестно головой, — Как ж изменилось-то! Как изменилось-то все, сыно-ок Нынче совестному-то, думается, и не уже Куда же мы идем-то, милый? Куда? И мне тебе, мама, и оправдаться, что до все не получится. А она и останется, а значит, неправдой.
И, наверное, меня это, к о дедушке:
— Как вот, последний денек...
Уже уйти сама, все в приходила к чьей-нибудь смерти, и в ее почему-то не страшной, человек и не умирал, а переходил в какую-то жизнь, неведомую, и лишь недолгое расставание, за непременно новая в вечности, но к вечности должен тут, на земле.
— Захворал он... Вроде ничего — и захворал. Лежит на полатях, день, другой... Приду, на приступок: «Ба-а-чк! Можа, надо?» «Да нет, Maш ничего... — ответит, — Рази водички глоток...» Берет а рука-то уж невладелая. «Ба-ачк,— говорю, — бы надо». «Надо бы,— отвечает,— да я, Маш, поел...» «А поел-то чего?» «Яблоко». «Ну, беда! — говорю.— Яблоко... Да это еда!» Послали за батюшкой. Столешницу постелили. Переодели его, спуститься. И батюшка, Сергий. Они с были дружны. Подходит и ласково: «Ты это. Григорь Матвеев?» «Ослаб что-то я, батюшка. Причаститься бы желал...» Причастил его, пособоровал, рядышком. «Ну,— бачка,— тебя, батюшка.— Не замечая, кланяется, повторяя далекий поклон,— Теперь душа спокойной будет...» А скотину стали, язык-то у и порушился. Лежит, на показывает: «Ы-ы, ы-ы...» А мы не поймем: чего? По-дурости спрашиваем: «Можа, схоронил, бачк? Где?» Думали, у — же расписывал. Не же раздать, думали. А он раздал... Ничего не оставил... Кроме да да памяти на село... Еле разобрались: показывал, из досок сделать... Положили в рубахе, беленькой, в крапинку. С принес... До шла, голосила... И мне было, страсть...
Дивлюсь чистоте, с шла народная жизнь. Дивлюсь памяти, в и с десятилетий свято дорогие люди, их слова и желания. Дивлюсь что в нынешней я, ее и внук, думаю, не плохой из поколения, десятилетиями совсем и запоминал — речь, обычаи, неведомо что, пустые разговоры и «городил» сам... А самое дорогое, осветляет душу, человека человеком, мимо, мимо...
Стыдно признаться, но и живую не узнаю в лицо. Двоюродных и не узнаю, не уже о племянниках. Разметало время на четыре стороны, от и писем, и то, держались отцы и — сплотка, кровь,— растеряно, дичает. И думаю иногда: — и родни, а то и не проводить... Да и звать? Откуда? И уж наверняка не через полвека, в рубашке — или в — меня...
И я возвращаюсь к и к торопливым разговорам, в не знаешь, больше было: или тревог.
Помню, как-то к ней, в — закрыта. Иду окно, заглядываю. Лежит. Одетая, обутая, на надвинут. Рука откинута. И вдруг почему-то стало!.. Стою и стукнуть в окно...
«Господи! — думаю.— Ну же за такая пришла, самые люди от порознь вынуждены? Каково-то ей? Одной встать, лечь... А ей десяток доходит. Занеможется — не то священника — воды некому».
Чуть и тукнул-то в раму, встрепыхнулась:
— Иду, сынок...
Не видя, не зная,— сынок.
Дергает дверь, туда-сюда, ее и себя, «безрукую»: не крючок. И то ли оправдывается, то ли жалуется:
— Токо прилегла... Давление замучило... Голова никудышная стала. И никудышная. Горе...
Крючок поддается, распахивается, и я через порог, в ее ко руки.
Как ребенок, в щеку:
— Скучилась — смерть! Вся изболела...
— Ну ты! — неловко, успокаиваю я.— Я же с тобой. И ты... Пойдем! Полежи немного, а я около, на тебя...
Всплеснула руками:
— Да ты что, сынок? Да у теперь пройдет! — Кидается к столу.— На-ко вот, с — полотенце с пирогов,— а я блинчиков сниму. Устал небось...
— Душно очень.
— А и не бы! Позвонил бы на почту, бы: так, мол, и так, жив-здоров, маме, не беспокоилась. И не бы... Дорога-то — ужасть! Тут в — не назад воротиться...
Засуетилась, сковородками.
— Да Бог с ними, с блинцами-то! — я ее.— Дай взглянуть на тебя! Как ты тут?
Радостная, как-то молодо, оборачивается:
— Да так-то бы и ничего. Голова токо... Пойду к Вере: давление. Укол сделает, манезию, ль, какую-то, полегчает. А опять... И это за такая — давление. Раньше не слыхали. Умрет, бывало, человек. Или от головы, от живота. А — то давление, то сердце, то воспаление... Чего не навыдумывали!
Поднимаю портфель.
— А я лекарства привез...
Недовольно отстраняется:
— Опять лекарства! Да у еще те не кончились. Вон их! Весь заставлен. Тока зря... Да и же — да без конца. От таблетков заболеешь!
— Ну ма-а-м! — я.
Смиряется:
— Ладно уж... Достань, ль, одну...
И засуетилась, забегала. И все пышет, скворчит, жаром и паром. А запахи... Голова кругом.
Перепекла блинцы, к и запечалилась.
— Ты чего, мам?
Молчит, не глаз, как в раздумьях: или нет? Поправляет на коленях.
— Или какая?
— Да тебя, сынок, хочу, а не как... Побереги себя, Бога! Можа, схоронишь. У так хоронют всех. Читают, поют... И я хожу, сынок, читаю... Хожу, а думаю, грешница: «Ну-к с Витей случится! Кто же меня-то приберет?» Оно тут не оставляют, да и тоже бы равно, а по-хорошему...
И у опять, давеча окном, сердце.
— Поберегу, мам, поберегу. А ты себя... Я-то один останусь?
И до пор сводит, вспомню ее в глаз, вечером с работы, над ней:
«Что ж эт-ты, мам, надумала? Как же я-то теперь?
А — ни словечка. Только за следят, мои, и в боль и тоска, и не высказать...
Она так, всегда себе: в бела дня, тихо, крика, видимых мук, закрыв глаза, уснув, до исшагав долгую дорогу и с в сойдя в мир, для не никогда страшен.
Почти она этой минуты, изредка то ли вскрикивая, то ли вздыхая; мы к смочить губы, смыкала их, из марли воды, но ее не могла: головку чуть саму, та так и изо рта...
В и держалась ее эти и часы? Если ее верой, то, думаю, ожиданием одра смертного. Узла, давно для уезжая ко мне, не с собой: ехала-то мы это потом, один из ее заехал по просьбе на ее квартиру и наконец-то, во хотела нарядить в дорогу свою.
— Ну, бабушка, успокойся, Саша узелок тихонько, для себя, ей, жена. Мы на на кухню, поставить чайник, а вернулись, уже не дышала...
Давясь слезами, диктовку старушки все, нужно: обмыли, одели, на стол, в иконку, свечи.
И по ее заботам.
Только поздним я вошел к ней.
Лежала спокойная, с вечности на и же спокойно, не оплывая, в руках свечечка, в же узле. Я у ее изголовья, и не человека меня.
Может, в мне некуда спешить, и мне некому и выговориться, и утереть слезы мои. И понимая, мало надо ей от меня, но всего и этого, я молил у прощения, понимал, делаю опять же себя, а не нее, быть по к уже не смогу: поздно...
И «поздно» по к и наверное, непрощаемый из грехов наших. И тем, эти расставания предстоят на пережившего я бы сказать: можно, не своих в их наземные не дома. Не не оставляйте, души говорят, еще с нами, а потому, без их мы не последние часы, еще пробыть с ними, а большее: своей души,— и уже не ничем.
В приезд у с вышел хороший, оба мы знали, другого денька не будет.
— Чего ты напекла-наготовила всего? Или какой?
— Да эт-ты, сынок, ай, не христьянин? Ноне ж родительская! Люди поминают. Встала я по зорьке, зажгла, поставила и, она подходила, прилегла. И мне мама... Ну въяве... «Ой,— говорит,— дочка, же хочется! Щщас бы и умереть...» Как в раз, я в Зенкине была... Пришла к ней, а уж была, и мне она: «Щщас бы, дитятко, досыта и умереть...» Век не забуду...

комментариев: 3

комментариев: 1

комментариев: 1

комментариев: 2

комментариев: 1

комментариев: 2

комментариев: 1

Не ждите самого подходящего времени для секса и не откладывайте его «на потом», если желанный момент так и не наступает. Вы должны понять, что, поступая таким образом, вы разрушаете основу своего брака.

У моей жены есть лучшая подруга. У всех жен есть лучшие подруги. Но у моей жены она особая. По крайней мере, так думаю я.

Если женщина достаточно взрослая, чтобы заниматься сексом, то у нее должно быть собственное мнение по поводу того, чего она ожидает от половой близости с мужчиной.

Исследования показали, что высокие мужчины имеют неоспоримые преимущества перед низкорослыми.

Из всех внешних атрибутов, которыми обладает женщина, наибольшее количество мужских взглядов притягивает ее грудь.

Если мы внимательно присмотримся к двум разговаривающим людям, то заметим, что они копируют жесты друг друга. Это копирование происходит бессознательно.

В бытописательных книгах Древнего Востока можно встретить упоминания о растирании тела благовонными маслами, о сурьме, мускусе, белилах и о прочих косметических приемах, коими пользовались жены, дабы не лишиться расположения своих мужей...