В избе тепло. Старинная деревянная икона божьей матери в отсвете лампадки. Горячая печь пахнет топленым молоком. Широкое окно кухни пропускает утренний свет облачного зимнего дня. На лавке за столом сижу я, двухгодовалый ребенок, а передо мной мастюжка с пшенной кашей и размоченный черный сухарь (так я себе представляю этот момент по рассказам матери).
А мать припала на колени перед образом и, перекрестившись троекратно, промолвила: «Дай бог часу доброго и от малости сытости». Так полагалось, когда отнимали ребенка от груди. И было важно в этом суровом мире, чтоб «от малости сытости». И было это в глухой мещерской деревне. И была война. Год сорок третий.
А пшенная каша и черный сухарь появились у меня так. Стояли в Шатуре солдаты перед отправкой на фронт. И рязанские бабы поехали к ним, везя со своих хлеборобных краев им в мешках крупу да сухари. Приехали в Шатуру, а их уже отправили на передовую. И пришлось бабам ехать назад, меняя по проезжим деревням хлеб на что придется. Остановились они и в соседней деревне. У маминой сестры. Та, узнав, что на что меняют, бросилась к матери: знала, что хлеба у нас нет. Вбежав в избу, еле продышалась:
— Паша, пшена надоть? — Как же не надоть!
— Беги ко мне. Бабы рязанские меняют. Захвати платье, какое получше. Да беги, пока не ушли. Скорея!
Мать к сундуку. Выхватила лучший свой зеленый сарафан, подаренный мужем, в охапку да бежать!
Успела. Выменяла. Так я всю зиму был сыт.
Деревня моя, старинная моя Петряиха, из некрашеных серых и черных изб, крытых тесом и щепой, лежала средь полей Мещерской низины, крохотная, низкая, под огромным колоколом нежнейшего, в кудрях белоснежных облаков, неба. Летом небо загораживали столетние ветлы, массивно, грузно возвышавшиеся надо всей деревней, так что домов под ними издали и видно не было.
В середине деревни, за гумнами глинище — пруд для нас, ребятни, полный тритонов и пиявок, мелкий желтый и теплый. За ним — окруженный полем островок леса. Тоже наше место. Не заблудиться, а земляники — сколько хочешь. И не по одной, там да сям, а сплошными пестро-красными грудами, облитыми ароматным солнцем. Ну разве не благодать? Оканчивалось поле высоким старинным лесом, называемым Завальем, или Чертовым Завалом. Сюда страшно ходить, потому что здесь водятся черти.
С западного конца деревни шла дорога, разделявшая Завалье И Загорье (или Подзагорье). С одной стороны, заросли черники, с другой — грибовные места. С юга за нивами, называемыми Первомайскими, начинался Анфиловский лес и Поток, лиственные леса с покосными лугами. Сюда гоняли коров на полдни и мать ходила за рыжиками.
Во всех лесах было много болот и родников. Летом на Троицын день молодые девушки, одевшись в темное и покрывшись белыми платочками (не зря так: белый платочек — это чистый, белый ручеек), уходили с лопатами, мотыгами, ведрами к родникам чистить их. . Шутки, озорничанье, веселье. Тепло, влажно, пряно. Очистить родник — избавить деревню от злых духов. Вытаскивали тину, прокладывали ручейки. В разгар лета, в жару, когда возвращались из леса с полной берестяной набиркой ягод, пересыхало горло, нить хотелось — шли все к очищенным, святым лесным родникам, становились на колени и пили прямо ртом. Вода, как слезка, чистая, только что рожденная.
А за всеми этими полями, лесами, дубравами и рощами разбросаны так и сяк деревни. Большие и маленькие. Драчливые и мирные. Песельницы и плясуньи. Но такие же старинные, исконно русские, близкие до слез, до отчаяния, как и родная моя, оставленная мной на произвол судьбы, деревня Петряиха...
В моем доме жили: в первую очередь я, Сергунька, потом мой брат Колюшка, на три года старше меня, а потом моя мать и бабушка, которую все мы, в том числе и мать, звали мачка. Не знаю, откуда произошло это название. Вероятнее всего, от «матушка». Но не от «мачеха». Это уж точно. Очень ласково звали друг друга в нашей деревне: няня Параша, крестная Лиза, крестный Петя (звучало как «хресна Лиза», «хресный Петя»), братец Лексей (коль брат), сестрица Авдотья (коль сестра или золовка), матушка, папаня (мать и отца), а малышей не иначе как Симочка, Нюрочка, Мишенька. Правда, и прозвища были — тут уж как придется. Их давали и соседи, и свои, родные, по неосторожности. Например: дамочка, цветок, хаханка.
Мачка про себя говорила: «Если бы меня подучить, я была бы, как Хрунзе» (так у нее Фрунзе получалось). Она гладила меня по головке и сулила мне жизнь приметную. «Счастья вам,— Говорила она мне и Колюшке,— от земли до нёба, и вечный золотой венец!»
Когда подрос, попросил маму:
— Мама, расскажи мне от отце!
— Отец-то? Хороший был у вас отец. Детей любил. Старшие-то Лиза с Шурой помнят его. а тебе-то всего семь месяцев было, когда его забрали на войну. А как он плакал, уходя! Не хотел с вами расставаться. Любил вас очень. Бывало, пойдет с Лизой в лес, отойдет от нее за куст, повесит на елку печенье, конфеты и зовет: «Лиза, Лиза, иди сюда, смотри-ка что тут?» Та догадывается: «Это, наверное, ты повесил?» А он божится: «Не я!» Что смеху-то было потом.
Пил редко — бригадиром у плотников был. Бывало, скажет: плотники-то мои напьются, я вещи их стерегу, а если и я напьюсь — что тогда будет?
Никогда без гостинцев домой не преходил. Из плотников обязательно что-нибудь из одежды привезет: или платок, или кофту, или костюмчик Шуре.
Мать свою никогда не обижал. Режет хлеб — самый мягкий кусок ей.
А какие письма с войны писал! Чтобы все учились, говорил. Ученому везде дорога. И мне завещал: выучи детей. Я и стараюсь. Двоих вот в институте учу, теперь вас. Пожить бы только, поставить вас с Колюшкой на ноги: хоть бы научить вас, пока жива, читать-писать, чтобы вы, к примеру, ехали на поезде — название станции могли прочесть.
А как на фронт отец уходил, поцеловал вас, детей, а мне сказал: «Теперь я от вас отрезанный кусок. Жалко мне вас, не знаю как. Может, свидимся. Неужели не свидимся?»
Не свиделись...
В это же примерно время, лет шести, стал я связывать мысли о том, что у других есть отцы и есть маленькие дети, а у меня нет отца и нет младших братьев и сестер. Я, казалось, обижен. Ведь дом наш не обновлялся, а все косился на бок, мешки с картошкой с огорода таскала мать одна, баранок у нас никогда не было, и нам некого было встречать из плотников с большими кулями пшенной крупы и конфетами-подушечками. Все это было ненормально...
Это были первые заботы в моей жизни. И заботы нелегкие. Как было вместить в свое сознание, что отец погиб на какой-то войне и больше никогда-никогда не увидит меня, своего родного и горячо любящего его сына? Ах как я любил своего несуществующего отца! Никого, наверное, я не любил так, как папу. Я его любил так же сильно, так же беззаветно, как маму. Если бы меня спросили, чего не хватает мне в жизни, я бы ответил: отца. Если бы меня спросили, что для меня высшее богатство жизни, я бы ответил: мама.
Мама и мой деревенский дом — первый из миров, который мне надлежало познать на Земле.
В деревнях у каждого дома свое лицо. Ни одни наличники не увидишь у других. Ни одни конезьки. Ни одни крылечки. У каждого свой узор. В нашем доме наличники были такие замысловатые, будто резчик рисовался перед своими деревенскими: а вот это видели? а еще вот как могу; а такой узор вам снился? а такую завитушку кто-нибудь может выдумать? Такие в моем доме наличники. И я глядел на них и важничал, и выхвалялся своим отцом, который мог все это так сделать.
Дом наш был основательный. Перво-наперво — передняя половина. В три окна и одно боковое. Разгорожена на две части перегородкой. Красный угол в бумажных цветах, с лампадкой. Пол в половиках цветных, домотканых. Дубовый стол и шкаф резной, самодельный. Кровати тоже самодельные, деревянные с вырезными кубиками на углах.
В кузне, как войти из сеней, сбоку, у двери справа — русская печь, человек десять уляжется. С полатями — деревянным настилом от печки до стены. С деревянной лестницей на печку.
О печке — особый разговор. Нигде так русский человек не любил побыть, как на печке. И поспать здесь воля, и думается здесь по-особому, и все-то кругом теплое — и тихо, и пахуче, и покойно. Такого покойного состояния, такого удовлетворения всех мышц нигде не получишь. Век не слезал бы. А зимой и подавно. Странно подумать, что в двух метрах, за стеной, и холодно, и ветрено, и неуютно. А тут кирпичики теплые, в связках лук да чеснок, да сушеные грибы, кули с крупой да черными сухарями, валенки, сухие дрова, смоляные лучины для разжиги, все теплое, приятное. И нет тебе дела ни до вьюги, ни до мороза. Поет себе печная труба за заслонкой, уносит твои мечты за высокие горы, за далекие долы, и так-то сладко, так-то безотчетно прекрасно, что и слов нет выразить, а уж если рядом кошка гостей намывает, то и вообще полное удовлетворение.
С другой стороны от входа в кухню стояла лавка, на которую ставили ведра с водой. Рядом ушат. Тоже для воды. На лавку садились гости, пришедшие «на минутку». Был еще кухонный стол, преогромный, лавки и тоже образа. На кухне, как правило, повседневная жизнь.
На кухне, слева от двери, были две приступки и дверь на так называемую вышку. Это запретное для нас, малышей, место было самым привлекательным во всем доме. (Нет, пожалуй, к удивительным и привлекательным местам дома стоит еще отнести и потолок (чердак) — это, своего рода, музей старины.) Вышка говорила о богатстве дома. Здесь были сундуки, короба, висели шубы, масса узелков со всякой всячиной. В одной стене вышки было прорублено маленькое окошко. От окошка на вышке таинственный полусвет. Одному здесь было до жути интересно.
Как выйти из кухни, были сени. Налево в сенях — спуск по ступенькам и выход на крыльцо, а с другой стороны, прежде чем спуститься во двор, жернова. Одни каменные, другие деревянные. Мука мололась, как правило, перед праздником. И радостно, что праздник-то скоро, что есть такая праздничная работа: крутить жернова, что весело на душе, и деть себя от радости не знаешь куда, и мир-то кажется таким прекрасным, что прекраснее и выдумать ничего нельзя.
Пройдя мимо жерновов, увидишь амбар, вдоль амбара — ступеньки в хлев и двор. Двор крытый, для телеги, саней, дров и разной утвари. Вымощен деревянными брусьями. Ворота в две створки, чтобы лошадь смогла проехать. (В мое время лошади, конечно, уже не было, но постройка говорила, что некогда здесь стучали копыта.) Хлевов было несколько. Большой — для коровы, маленькие — для овец, свиньи, теленка. А над хлевами был сеновал, мы его называли сушило: «Полезем спать на сушило?» Спалось здесь, на сене, за милую душу.
Красиво спать на сушиле! Вечером залезешь туда, откроешь дверку в огород: на тебя сырость и зябкость, чистота и покой; месяц висит, будто стеклышко, и бездна неба, и звезды, и тишина! А вдалеке, в сплошной темени слышишь — гармошка раскрашивает звуками вечерний покой; раздаются девичьи и ребячьи голоса, визги, говор, смех. Нежный, спокойный девичий голос усмирит гармошку, запоет, что на сердце лежит:
Я страдала, страдать буду
Век залетку не забуду;
Твои глаза черней моих,
Ох, залетка, отдай мне их!
Пересыпаются в гармошке звуки. Возьмут верх голоса парней. Поют под девичьи смех-крики. Но разве выспорить первенство у девчат? Вот снова перебили парней девичьи частушки... На сердце радость и тоска: когда, ну когда вырасту?
...Утром, чуть свет, над деревенскими огородами туман. Редкая птица просвищет одиноко, и в этой сумеречной бескрайней тишине вдруг пастушья труба. Начинает глубоко, от земли, забирает все выше и выше, выводит чистую, печальную мелодию и умолкает где-то далеко. Дальнее пощелкивание кнута. Свежий брех собаки. Первое мычанье одиноких коров, потревоженных в хлевах и выгнанных на неуютную, туманную, мокрую улицу. И над всем этим полетит снова песня трубы, куда-то зовет тебя чистым, небесным голосом, что-то хочется такое, что невозможно высказать, куда-то хочется полететь.
Голоса переговаривающихся, здоровающихся, узнающих о здоровье друг друга да о предстоящих на сегодня делах баб эхом раздаются в сыром воздухе... Хлопнет дверь, звякнет коса, загудят басистые, едва пробуженные голоса мужиков. От одного дома к другому. И вот уже вся улица в топоте и басе — идут косцы на покос, на дальний луг. А там зазвенели ведра, заскрипели журавли, закудахтали куры, заковыляли к пруду покрякивающие утки — началось утро!
Есть ли в деревне праздник больший, чем баня! Она стоит поодаль от дома, почти на гумне, под корявой трехствольной яблоней. Когда бы ни проходил мимо нее, все думаешь: а тут свершается чудо, а тут пахнет так, как нигде, а тут спрятано такое счастье, что ни в сказке сказать, ни пером описать. И проходить-то мимо нее несказанно, а уж быть в ней и того пуще.
В маленькое оконце льет вечерний свет. Будто березовая роща, палимая сухим солнцем, вбежала в баньку. Жарко! А мать ковшиком, да на камушки! Ах! Невозможно! И то веничком, то мочалкой, острой, липовой, то ладошкой, а ладонь у матери широкая, большая, с жесткой и корявой кожей, да по спинке, да по попке, да по ножкам, да по животу! Мама! А мама возьмет ковшик да легкой водой на головку:
С гуся вода,
Болезни, худоба!
Вода вниз, Сереженька кверху!
Да другой ковшик, да еще. Вода льется по глазам, носу и рту, и хочешь крикнуть: «Мама!» А вода не дает! И только фыркаешь, глотаешь воду и готов разреветься, и ручкой ищешь мать, а вода все льется, а уж нет сил, хочется вздохнуть, и тут мать отстраняет ковшик да накрывает тебя с головой в простынку: «Родименький мой!» А простынка дышит ветрами да водами прудовыми, чуть тянущими болотными травами. Мама! А мать прикладывает простынку к телу,'промокает все капельки на теле, а ты улыбаешься, смотришь на мать и таким счастьем одариваешь ее, таким довольством, таким блаженством. А облачаться в цветную, до колен, рубашку и того слаще. Ах как хорошо, мама!






комментариев: 3

комментариев: 1

комментариев: 1

комментариев: 2

комментариев: 1

комментариев: 2

комментариев: 1

Не ждите самого подходящего времени для секса и не откладывайте его «на потом», если желанный момент так и не наступает. Вы должны понять, что, поступая таким образом, вы разрушаете основу своего брака.

У моей жены есть лучшая подруга. У всех жен есть лучшие подруги. Но у моей жены она особая. По крайней мере, так думаю я.

Если женщина достаточно взрослая, чтобы заниматься сексом, то у нее должно быть собственное мнение по поводу того, чего она ожидает от половой близости с мужчиной.

Исследования показали, что высокие мужчины имеют неоспоримые преимущества перед низкорослыми.

Из всех внешних атрибутов, которыми обладает женщина, наибольшее количество мужских взглядов притягивает ее грудь.

Если мы внимательно присмотримся к двум разговаривающим людям, то заметим, что они копируют жесты друг друга. Это копирование происходит бессознательно.

В бытописательных книгах Древнего Востока можно встретить упоминания о растирании тела благовонными маслами, о сурьме, мускусе, белилах и о прочих косметических приемах, коими пользовались жены, дабы не лишиться расположения своих мужей...
Комментарии